— Может, через пару дней в ДОПР тебя отправят. Там лучше. Там хлопцев наших много, — добавил Михал.
Той ночью долго не спал. Полегчало мне немного. Радовался, что не будут меня судить как шпиона — за это наверняка вышка. А целиком сознаться не хотел из-за Лени. Знал: ее тоже ведь арестовали. Из множества деталей, о которых вызнал на допросах, понял я: нет против нее прямых улик.
2
Четвертый час после полудня. В камере полумрак. Бзик неустанно ходит от окна до двери и обратно. Иногда замирает и начинает смеяться. Долго, весело. Поначалу оттого и мы принимались смеяться. Потом злились, а теперь привыкли. Я же, зная теперь его притворство, частенько тайком за ним наблюдаю. Заметил еще много мелочей, не замечаемых другими, и окончательно уверился — не безумец он, притворяется.
Лобов снял с себя грязную, серо-желтую, липкую от пота рубаху, разостлал на нарах и прокатывает бутылкой. Массово давит вшей.
Жаба сидит в углу на нарах, обнял худыми руками колени и поет:
Фелициан Кропка кривится брезгливо. Всегда кривится, когда Жаба поет. У того репертуар сплошь блатняцкий, сальный и слезливый. Квалиньский лежит неподвижно на нарах и смотрит в потолок. Когда глаза закрывает, вовсе выглядит мертвецом.
А Жаба не унимается:
— Ох ты доля, доля моя! — вздыхает Буня.
Слез с нар — огромный, костистый, ужасающе худой — и зашлепал тяжелыми сапожищами по камере.
Темнеет. Из коридора доносятся шаги солдат и откуда-то из глубины — крики.
— В кость дают кому-то, — замечает Ян Сплондзенов.
— Давят, — подтверждает Жаба.
Зажигается лампа. В камере становится светлее — и веселей. Все оживляются. Даже Квалиньский встает, но из-за нехватки места на полу ходит по нарам. Только жид сидит мрачный в углу и молчит. Не принесли ему сегодня обеда, потому он голодный и грустный.
Стою у окна с Уменьским, мелинщиком из Койданова. Говорим про контрабандистов, про то, кто сейчас ходит в Советы, а кто — в Польшу. В камеру заходит «карнач» с несколькими красноармейцами. Минуту смотрит на нас, потом спрашивает: «Кто в город хочет ехать за мукой?»
— Я! — выскакивает вперед Лобов.
— Больно ты скорый, — бурчит «карнач».
Оглядел нас внимательно.
— Ну, ты давай! — ткнул пальцем в Бзика. — И ты, — показал на Буню. — Только хлеб зазря жрете.
Вышли из камеры.
Через два часа мы услышали на коридоре топот и проклятия. Двери камеры отворились и к нам втолкнули Буню, перепуганного донельзя. Долго стоял он на пороге, беспомощно свесив руки. Потом сказал:
— Ох ты, доля, доля!.. За что же над нами так издеваются?
Нас удивило, что Бзик не вернулся. Начали мы Буню расспрашивать. Узнали: Бзик с Буней и четырьмя солдатами поехали на тяжелом грузовике к армейским складам. Там закинули в кузов несколько десятков мешков муки и поехали обратно. У моста через Свислочь, на улице Веселой, Бзик соскочил и кинулся наутек к реке. Грузовик остановили, красноармейцы начали стрелять. Двое следом побежали. Но темно уже было, и Бзик сумел удрать. А Буню, когда привезли, отлупили — и в коридоре, и на лестнице. Солдаты говорили, помогал удрать.
Новость та сильно нас впечатлила. Сразу стали обсуждать Бзиково бегство. Все говорили, что давно знали про притворство. Врали они. Считали его настоящим безумцем и относились как к сумасшедшему.
— Эх, братцы, жаль, что меня не взяли! — пожаловался Лобов. — Я б тоже деру дал. Нет мне счастья, хлопцы! Сгнию тут.
А Жаба по-прежнему сидел в углу на нарах и тоненьким, визгливым, скрипучим голоском тянул:
— А этот все скулит! — морщился Лобов.
— Не нравится — не слушай! — ответил Жаба и продолжил, подперев щеку ладонью, мотая влево-вправо головой.
Ночью не мог я заснуть. Жрали меня вши и клопы. Голод мучил, донимала лихорадка. Крепился только зыбкой надеждой: может, скоро переведут в ДОПР?
Слушал плеск и журчание талой воды, бегущей по водосточным трубам… Весна идет. Несет новую жизнь, пробуждает новые надежды. А у нас черно, грязно, голодно. Нас бросили в мерзкую, тесную клетку, и каждый час мы все мертвее в ней… Бзик — счастливец. Где-то он сейчас? Может, на мелине где сидит или пробирается полями и лесами под прикрытием темноты?
Заснул под самое утро.
Назавтра в полдень вызвали меня наверх. Под конвоем двух красноармейцев зашел в кабинет Недбальского. Следователь приказал стать у дверей, а сам вышел из комнаты. Вскоре вернулся. Вслед за ним — два красноармейца, штыки примкнуты к карабинам. Под их конвоем — понурый, чуть сгорбленный долговяз. Я сразу Гвоздя узнал.
Недбальский усадил нас напротив себя.
— Знаешь его? — спросил, показав на меня пальцем.
— Если он меня знает, то и я его знаю, а если он не знает, то и я не знаю!
— Ну ты, не мудри! — Недбальский топнул ногой. — Отвечай на вопрос!
— А ты мне не грози! Не боюсь тебя. Бабу свою лучше пугай!
— Знаешь его? — спросил Недбальский у меня, показав на Гвоздя пальцем.
— Знаю.
— Откуда?
— Наш хлопец, раковский.
— И я его знаю, — сказал, не ожидая вопроса, Гвоздь.
— Почему раньше того не сказал?
— Я не твой стукач! Может, — Гвоздь кивнул в мою сторону, — он не хотел, чтоб я его узнал?
Недбальский приказал конвою увести Гвоздя. Поздней я узнал: он сидит уже в ДОПРе, на очную ставку его привезли оттуда.
Через два дня устроили мне очную ставку и с Леней. Вызвали из камеры сразу после обеда. Когда вошел в кабинет Недбальского, Леня уже была там, сидела в кресле у следовательского стола. Ее конвой остался за дверями. Следователь разговаривал с ней, смеялся. Она выглядела вовсе не угнетенной и измученной. Хорошо выглядела. Было на ней черное пальто с большим меховым воротником, в руках — объемистый пакет.
Я вместе с конвоем задержался у дверей. Недбальский пару минут просматривал бумаги, потом кивнул.
— Иди сюда!
Я подошел к столу.
— Знаешь эту женщину?
— Так, знаю.
Недбальский сощурился, посмотрел на меня значительно. Леня, не такого не ожидавшая, посмотрела на меня удивленно.
— Откуда знаешь?
— Зашел к ней спросить дорогу, там меня и арестовали.
— А раньше был у нее?
— Нет.
— Может, знаешь чего про то, что она пункт для контрабандистов держала?
— Ничего не знаю. Вообще, она ж под самым Минском, а там пунктов нету! — вру, чтобы Лене легче было на ставке.
— Откуда про то знаешь?
— От хлопцев.
— Так ты вообще ее не знаешь?
— Не знаю.
— А вы, гражданочка, знаете его?
— Не знаю. Но жалко его. Такой хлопец молодой, а сидит!
— А вы любите «таких молодых хлопцев»? — спросил Недбальский насмешливо.
— Я не потому говорю. Любого жалко. Тюрьма — не мед! — Леня замолчала. Потом говорит следователю:
— Может, товарищ судья позволит дать арестованному немножко еды? Так он жалко выглядит!
— Чего это гражданочка так им интересуется?
— Из-за того ведь страдает, что зашел у меня дорогу спросить. Может, он на меня обижается.
— Он из-за вас сидит, а вы — из-за него. Так что квиты. Ну, хотя дайте ему чего-нибудь.
Леня торопливо развернула пакет и дала мне два кило колбасы и большую буханку. Потом отвели меня в подвал. В камере я поделил еду на равные части, раздал всем. Жид не взял ничего. Офицер тоже не хотел, но, видя, что обидит меня отказом, все же взял свою часть.