Выпиваю еще полбутылки водки. Теперь мне теплей, но еще тяжелее, еще тоскливее.
Расплачиваюсь, выхожу на улицу. Снова блуждаю по улицам.
Падает снег. Мелкие белые лоскутья кружатся весело. Карабкаются по длинным лунным лучам, соскальзывают по ним.
Спать я хочу. Так давно не спал. Замучился очень.
Уже совсем поздно, когда стучу в окно Калишанкам. Зузя отмыкает мне. Хлопает в ладоши и как-то чересчур оживленно выражает восторг:
— А-а! Пан Владислав! Наконец! Здравствуйте, пан, заходите!
— Здравствуйте, здравствуйте, — повторяю бессмысленно.
— Проходите, проходите дальше!
Усмехается. Осматривает меня с любопытством.
— Может, есть хотите, выпить?
— Водки дай.
— Сейчас будет, сейчас! Все, чего пан пожелает! Садитесь. Сюда, тут удобнее.
Снова пью водку. Зузька улыбается деланно. На месте ей не сидится, крутится по избе. То встанет, то сядет снова. Груди ее скачут, как налитые водой резиновые перчатки.
— Тоська так часто пана вспоминает! А пан такой невеселый! Я болтаю и болтаю, а пан — ничего!
— Язык у меня замерз! Отогреть нужно.
Зузя хохочет, хлопает себя пухлыми ладонями по бедрам. Я пью дальше. Потом выкуриваю папиросу за папиросой. Женщина посматривает на меня искоса.
— А хочет пан бай-бай? В кроватку с Тосенькой? С холоду да к теплым ножкам? Хе-хе.
Смотрю на Зузю и вижу: два носа, глаз множество. Все это трясется, дрожит, колышется, будто резина или тесто.
Иду в другую комнату. За мной, с лампой в руке, шуршит шлепанцами Зузя.
— Тосенька, поздоровайся с паном Владиславом!
— Мамуся, глупость какая! — взвивается заспанная дивчина.
Я раздеваюсь. Так долго не спал! Зузя стягивает с меня сапоги. Потом ныряю всем телом в мягкую, теплую кровать. Зузя говорит чего-то, хихикает, уходит, унося лампу. В темноте Тося прижимается ко мне гладким горячим телом. «Случилось что-то очень важное! Очень! Очень! Очень! Но что, что?» — думаю засыпая.
И лечу в душную, горячую пропасть.
— Вставай! — слышу сквозь сон суровый голос.
Меня дергают за руку.
Открываю глаза — и слепну от света карманного фонаря. Когда глаза привыкают, вижу в комнате несколько полицейских. В руках у них револьверы.
Потихоньку прихожу в себя. Так, пистолет в боковом кармане куртки. А куртка где? Хотя нельзя мне драку учинять!
— Имя и фамилия? — спрашивает по-деловому тот же голос.
— Антоний Петровский.
Зузя хихикает.
— Ой, потешный какой пан Владя! Он, паны полицианты, не протрезвел еще! Погулял хлопец, хе-хе!
Гнусная тварь, так это она меня продала!
— Одевайся!
Вылезаю из постели, начинаю неторопливо одеваться. Я целиком на свету, но вовсе того не стесняюсь. Все равно мне.
— Позабавился, кавалер! — все тот же хриплый бас, будто издалека откуда-то.
Кто-то смеется, Зузя похабно хихикает.
Чувствую на запястьях обжигающе холодное железо наручников. Что-то очень важное случилось. Но что?
Выходим в сени. В спину мне глядят чуткие револьверные дула. Светят фонари.
— Я всегда в порядке, пане начальнику, — слышится позади шепот Зузи.
Идем по улицам. Ухмыляется месяц, лоскуты снега весело кружатся над землей. Минуем двоих мужчин с палками в руках. Ночная стража.
Отводят меня в комиссариат. Назавтра — допрос, протокол. Приводят на очную ставку Альфреда, Альфонса и Альбина Алинчуков.
— Знаешь его? — спрашивают Альфреда.
— А как же, — отвечает, злорадно усмехаясь, контрабандист.
— Он тебя подстрелил?
— Он. Вышел перед нами и стал стрелять. Ограбить хотел!
Братья Альфреда тут же его слова подтверждают. Не прерываю их. Пусть несут, чего хотят! Все это — глупость в сравнении с другим…
Потом расспрашивают меня. Я повторяю, что рассказал раньше. Все в точности, как произошло. Все мне вспоминается до мельчайших деталей. Но вижу ухмылки, вижу, как переглядываются понимающе. Тогда вообще перестаю отвечать на вопросы.
На четвертый день после ареста, в пятом часу вечера, выезжаем из Ракова до Ивенца, к следователю. Едем на санях. Я — на заднем сиденье, между двумя полициантами.
От рынка едем на Слободку. Минуем дом Трофидов. Я смотрю в их окна. Кажется, вижу за стеклом чье-то лицо. Может, Янинка?
Выезжаем на мост. Сколько раз проходил здесь один и с хлопцами. А теперь…
Постепенно смеркается. Мороз сильный. Наручники жгут запястья, прячу руки глубоко в рукавах. В воздухе крутятся мелкие лоскуты снега — движущееся, сверкающее кружево, и земля за ним необыкновенно празднична.
Сбоку дороги — деревья. На их колышущихся ветвях тяжелые сугробки. Вдоль тракта бегут вдаль телеграфные столбы. Я слышу монотонный, низкий, дрожащий гул в проводах.
Полицианты достают папиросы, закуривают. Угощают меня. Я отказываюсь.
— Не куришь? — спрашивает один.
— Курю, но свои.
— Разумно, — замечает другой.
Фурман погоняет, но кляча шлепает потихоньку, убыстряясь только тогда, когда слышит свист кнута.
С востока дует холодный, пронизывающий ветер. Колет левую щеку, ухо. Вынимаю руки из рукавов, кое-как поднимаю воротник.
Снег сыплется все реже. Наконец, прекращается вовсе. Проглядывают звезды. Месяц упрямо карабкается вверх. Важный такой, задумчивый, вовсе на меня не смотрит.
В голове моей проносится множество мыслей, вязких, бесформенных. Приходят, уходят, не задерживаясь. Мне все безразлично.
Полицианты болтают про какие-то прибавки на родине. Часто прерываются. Вдруг один спрашивает другого:
— Знаешь Сашку Веблина?
— Знаю. Брат той брюнетки. Как ее имя-то?
— Феля.
— Да, точно. И что с ним?
— Застрелили его на пограничье.
— И кто застрелил?
— Неизвестно. Живица говорил, что вез его из Рубежевичей до Ракова, под Вольмой кто-то стрелял по ним из лесу и попал в Сашку.
Принимаюсь слушать внимательно. Но делаю вид, как и раньше, что разговор меня вовсе не интересует.
— Может, счеты сводили?
— Черт их знает! Хотя любили все Сашку Веблина, мог и врагов иметь. А может, Живица приврал чего со стрельбой той. Он вчера мозги себе вышиб.
— Кто? Живица?
— Так.
— Чего это он?
— По пьяни взбрело в голову. Вчера похороны Веблина были, потом сестра поминки справила. Так он по случаю и напился, а вечером пошел домой, а на рынке возьми да и выпали себе из парабеллума в рот.
Услышав такое, я просто омертвел.
— Может, сам он в том убийстве замешан, а? Ну, Веблина? А теперь побоялся, что всплывет, и возьмутся за него…
— Может быть. Дело темное. Черт тут ногу сломит. Вон, этого тоже за стрельбу арестовали, — полициант кивнул в мою сторону.
Я понял, что второй полициант только что вернулся из отпуска и не знает местечковых новостей. Он меня за руку тронул и спрашивает:
— Э, пане… за что его пан подстрелил?
— Кого?
— Ну, того…
— Алинчука, — добавляет второй.
— Дрянь он.
Полицейские понимающе переглядываются: тот еще фрукт! Снова закуривают. «Живицы нету! — проносится в моей голове. — Застрелился!»
И вдруг так мне захотелось самому про все разузнать! Поверить не мог в то, что Живица себя убил. Что-то не так здесь… Может, еще есть какой Живица?
В ту минуту родилась во мне твердая решимость: должен я удрать и разузнать все, должен!
И вот я украдкой, но внимательно изучаю полициантов. Они уверены, что я не удеру. Сидят, расслабившись. Курят. Карабины держат промеж колен.
Соскочить с саней вбок не удастся — задержат. А если оттолкнуться ногами от саней да кувыркнуться назад? Так можно выскочить, и руки свободные не нужны. Вот только на голову бы не упасть…
Украдкой рассматриваю окрестный пейзаж. На выбоинах сани так подскакивают, что вывалиться — запросто. Полицианты ноги спрятали в сено, укрыли плащами. Прежде чем им удастся встать и выскочить из саней, я сумею подняться и кинуться наутек — не догонят. Одет я легко, бегаю быстро, и если первыми выстрелами не попадут — удеру легко.