Ложусь в кровать, курю папиросу. Потом засыпаю. Ночью меня будят осторожные движения дивчины. Я просыпаюсь быстро, не как люди города. Им усилие нужно, время, чтоб проснуться полностью. А я в один момент бодрый и вскочить готов, но притворяюсь, будто сплю. Движения чувствую инстинктивно. Думаю: нет, сестричка, просто так не выскочишь! Понимаю: хочет вылезти из кровати. Изображая спящего, поворачиваясь на левый бок — так, чтобы вся комната была видна — и прикрывая рукой лицо, жду дальнейших событий.

Встала с кровати, подошла к столу. Тихонько налила воды из графина в стакан. Пьет, наблюдая за мной. Возвращается к кровати и наклоняется надо мной. Я дышу ровно, звучно. Она долго прислушивается, потом выдвигает ящик ночного столика и вынимает бумажник. Из толстой пачки банкнот берет несколько десятизлотовок. Складывает бумажник, кладет на прежнее место. Потом поднимает с пола свой чулок. Складывает купюры в несколько раз, сует в носок чулка. Чулок оставляет на полу и осторожно залазит на свое место у стены. Скользнула под одеяло и прислушивается: сплю ли я? Конечно, сплю. И смеюсь про себя.

Утром я тщательно умылся, оделся. Лола — так она себя назвала — тоже оделась. Заказал я роскошный завтрак, пригласил ее к столу. Обращался с ней очень вежливо. Ухаживал за ней. Спрашивал поминутно:

— Может, Лола еще чего пожелает?

Дивчина ела поспешно, жадно. Потом говорит:

— Все, мне хватит.

— Хватит?

— Так.

— Ну, тогда прощаюсь с панной.

И подал ей руку. А она говорит, пискливо так, зло:

— А за ночь?

Я злюсь:

— За ночь?

— Так, за ночь? Ты что себе думаешь?

Смотрю ей в глаза. Она молчит, потом отступает к двери. Я подхожу. Наклоняю Лолу, срываю с ноги чулок. Не без труда вынимаю запихнутые в носок банкноты. Разворачиваю сверток купюр. Семьдесят злотых. Отдаю ей десять, остальное прячу себе в карман.

— Вот за ночь!

Хотела сказать что-то, но я показал на дверь. Вышла поспешно.

Поздней ко мне зашел Грабарь, и мы пошли к отелю, где остановился Щур.

Шкурки на кровати. Шкурки на столе. Множество шкурок на креслах, на полу, на подоконнике. Желтые лисы, белые, чернобурки. Куница, выдра, каракуль, алтайская белка. Больше всего куниц и белок. Еще и приблудилось к ним триста шкурок венгерского кота, пятнадцать пачек по двадцать штук в пачке. Пишу «приблудилось», потому что венгерский кот — единственный мех, который носят не из Советов, а в Советы.

В комнате, кроме нас троих, трое жидов. Купцы рассортировывают товар по сортам, пересматривают внимательно каждую шкурку. Дуют в шерсть, пробуют пальцами обе стороны, смотрят на просвет.

Наконец, весь товар рассортирован. Щур начинает торговаться с купцами. С изумлением узнаю, что выделанные шкурки идут дешевле невыделанных. Щур потом мне рассказал, что в Европе не ценят русских способов выделки шкурок. Потому и цена ниже.

Куниц мы продали по двенадцать с половиной долларов за шкурку, белок — за двадцать долларов пачка (двадцать шкурок). Этого товара больше всего. Потом обговорили цену на венгерских котов — тоже по двадцать долларов пачка… Купцы торгуются. Клянутся: «Хоть бы я за своими детьми так смотрел, как выгоду пана соблюдаю!» В конце концов, округленно, выходит за все семь тысяч пятьсот долларов.

Купцы пакуют товар в тюки и уходят из комнаты. А мы делим деньги между собой, берем по две с половиной тысячи долларов каждый. И отправляемся обмыть сделку.

В обед я пошел к Петруку. Застал его дома. В Петруке произошла удивительная перемена. Он попросту лучился счастьем. Шутил все время, смеялся. Про границу не вспоминал вовсе. В доме, где жила его мать, я себя ощущал на диво неловко. Пошевелиться боялся, чтобы чего-нибудь не сломать, не спихнуть. Все со мной такие добрые, приветливые, предупредительные, но в их глазах вижу любопытство, которое ничем не скроешь. И от этого мне еще более неловко, и злюсь, и портится настроение.

Когда улучаю свободную минутку, говорю Петруку:

— Дело у меня к тебе есть!

— Добре… сейчас!

Когда остались одни в его комнате, отдал я ему на сохранение, с моей последней доли, две тысячи долларов. Теперь у него вместе с тем, что я давал раньше, шесть тысяч долларов. Петрук говорит мне:

— А что, если бы деньги пропали? Если бы у меня украли их?

Смотрю ему в глаза и отвечаю очень серьезно:

— Я б ни разу про них не пожалел. Когда нужно, я очень много заработаю. Если тебе нужны будут деньги — только скажи!

— Я никогда про такое и не думал! — протестует Петрук. — Шучу я! Никто не знает, что у меня эти деньги, и никто их не украдет!

За обедом чувствую себя не в своей тарелке. Стол сверкает белизной. В комнате — цветы. За столом — элегантные паненки, подруги сестры Петрука Зоси, и какие-то расфранченные паничи. Лишний я тут. Не умею я пустых любезностей говорить, не попадаю я в общий тон компании этой. Нутром это чую и впадаю в мрачное настроение.

Вздыхаю с облегчением, когда обед заканчивается и можно выйти из комнаты. Пошел я с Петруком в сад. Ходим по аллеям и разговариваем. Садимся на лавочку, в самом дальнем закутке маленького сада. Закуриваем. Долго молчим. Наконец, спрашиваю:

— Ты счастлив теперь?

Он молчит, озадаченный таким вопросом, потом отвечает:

— Так. Я счастлив!

— Вправду?

— Вправду.

— А не тоскуешь ли ты по хлопцам, по границе? Ты подумай: сейчас ведь золотой сезон! Ночи долгие, глухие, черные!.. Золото плывет через границу. Хлопцы крадутся по полям и лесам. Днюют по амбарам, по глухим логам. Пьют, гуляют. Каждый день — новое! Каждую ночь — приключения!

Долго я говорил. Но потом заметил удивленный взгляд Петрука и замолчал. Понял я, что он меня не слушал. А он и говорит:

— Знаешь, я совсем про это забыл!

— Совсем?

— Так. И не думаю про это. Что в этом интересного?

Тогда встаю и говорю:

— Ну, время мне идти. Ждут меня.

Прощаюсь. Он жмет мне руку, спрашивает:

— Когда придешь?

— Не знаю.

— Приходи завтра. Обязательно!

— Может быть.

Провожает меня на улицу, возвращается. Идя по тротуару, вдоль дома, я слышу сквозь открытое окно его задорный смех. Не такой, как раньше, — сочный, яркий, простодушный, искрящийся жизнью, радостью.

Думаю: «Не наш он, совсем не наш».

Иду по улице. В голове крутятся неясные мысли. Жаль чего-то. И на душе такая тяжесть, будто потерял что-то дорогое навсегда! Иду искать коллег. Потом поеду с ними в ресторан — напьемся и закончим вечер у девок.

Начинает все это мне надоедать. Обрыдли мне и попойки, и обманщики, и город, в котором правду приходится проносить сквозь множество кордонов, как наш товар! Все тут яркое, слепящее глаза, очень сложное с виду — а внутри прячутся обычная грязь и ложь. На границе жизнь полней. Там под грубостью и шелухой грубых слов кроются умные, мудрые мысли и ни капли нет лжи. А тут все всегда притворяются, играют роли в чудовищном фарсе-комедии-трагедии. Всегда театр — и в доме, и на улице. Тут женщины маскируют красивыми платьями и изящным, но часто грязным бельем немощные, больные тела. А там под убогим платьем и бедным льняным бельем — горячие, сильные тела, любовь без обмана — по желанию, не для заработка и не из любопытства.

Тоскую я, не понимая, по чему. Хочу поскорей вернуться на границу. Предлог для того хороший: нужно не упустить золотого сезона и разобраться с «повстанцами». Поговорю завтра про то с хлопцами.

11

Зашел я как-то раз со случайным знакомцем, знатоком «веселой» жизни города, в место, где было несколько очень симпатичных женщин. С удивлением увидел там Юрлинову Соньку. Сперва подумал: ошибка, но после убедился — это она. Была в зеленом шелковом платье с глубоким декольте. Плечи — вовсе голые. Выглядела молодо и привлекательно. И весело. Подошел к ней — не узнала меня.

— У пани есть своя комната? — спрашиваю у Сони.